Глава II. Ритуал в традиционной культуре восточных славян От старого к новому
Теперь обратимся к календарной обрядности. Повседневную жизнь (в промежутках между календарными обрядами) можно представить как постепенный переход мира от одного состояния к другому. Происходит неизбежное отдаление от той гармонии, которая была установлена при Первотворении и вновь достигнута в последнем ритуале. Установленные (подтвержденные) в нем связи и отношения между разными сферами бытия, между “своим” и “чужим”, постепенно ослабевают. Иссякает запас энергии, жизненных сил, приобретенных в ритуале. Частные изменения, происходящие и в социальной структуре, и в природном окружении, оказываются несогласованными друг с другом. Нарастает десинхронизация различных процессов. Все эти тенденции имеются в виду, когда говорится о “старении” мира и необходимости его “обновления” в ритуале.
Те процессы, которые происходят в промежутках между двумя календарными ритуалами, можно представить и как увеличение противоречия между естественным течением времени и его структурным оформлением в ритуале. Если провести аналогию с ритуалами жизненного цикла, то можно сказать, что в естественном плане мир постоянно изменяется, но в структурном отношении он остается прежним (таким, каким его зафиксировал последний ритуал). Задача следующего ритуала—устранить это несоответствие, “узаконить” происшедшие изменения и тем самым санкционировать новое состояние мира. По отношению к идее времени как ни в каком другом случае отчетливо видна “самостоятельность” ритуала, его “независимость” от процессов, происходящих в мире физической реальности. Членение времени с помощью ритуалов предполагает, что, несмотря на естественные изменения, мир остается таким, каким его зафиксировал последний ритуал. Для того чтобы один период (сезон) сменился другим, нужен очередной ритуал. Иными словами, мир не меняется сам по себе, постепенно и спонтанно, как это представляется современному человеку. Поэтому календарный обряд в традиционной культуре вовсе не обязательно следует “за природой”. Встреча весны может происходить тогда, когда реально еще стоит зима. И наоборот, после совершения обряда какой бы зимней ни была погода, она считается весенней. Дискретность диктуется не природными процессами, а задается ритуалами. Именно обряды прерывают безвременье и образуют ту матрицу, которая лежит в основе концепции времени (ср.: Leach, 1961, р. 134—135). С этой точки зрения жизнь между ритуалами как бы не имеет длительности, протяженности. Время пульсирует в обрядах.
Те естественные изменения, которые понимаются как “старение” мира, чаще всего приобретают вид нарастания деструктивного начала. Накануне совершения ритуала явственно звучат мотивы “распада” мира. Мир прежде всего утрачивает свой привычный облик, форму, пространственную организацию. Выражается это в том, что исчезают границы, и в первую очередь граница между “своим” и “чужим”. Вообще нужно сказать, что “старение” мира сказывается более всего в размывании очертаний “своего” и “чужого”. С другой стороны, все пространство наделяется как раз теми признаками, которые присущи только границе. Образно говоря, мир приобретает облик перекрестка. Следствием такого мировосприятия явились широко распространенные представления об активизации персонажей иного мира именно в это порубежное время (разгул нечисти на святки, Купалу и др.). Тема угасания, изжития распространяется и на человека. В этом сношении весьма показателен такой феномен, как пост. Период поста (предписания которого постепенно ужесточаются и достигают предела накануне праздника) сопоставим с той ситуацией, в которой находится герой переходного ритуала на первом его этапе, когда все жизненные функции усечены (ограничения в передвижениях, пище, свете, говорении и др.). Во время поста сходные ограничения распространяются на весь коллектив: молчание (молитва), “усмирение плоти”, сгущение тьмы, осуждение всех и всяких проявлений жизненной энергии.
Вместе с тем начальный этап обряда являет собой поле возможностей, которые не могут быть реализованы в другой обстановке. Возникает то, что можно назвать ситуацией шанса. У человека появляется возможность узнать судьбу (к этому этапу обычно приурочены гадания), и не только узнать, но и повлиять на нее, изменить свою долю, исцелиться (ср. поверья о кладах и травах, которые можно найти в купальскую ночь). Все это можно осуществить, вступив в диалог с персонажами иного мира. Собственно, данная ситуация лучше всего приспособлена как раз для такого диалога. Партнеры находятся в непосредственной близости; поведение имеет высокую степень знаковости; способы и средства общения как бы известны обеим сторонам. И диалог активно ведется. Его формы достаточно разнообразны. Если говорить о последовательности ведения диалога, то он (или они) начинается с гадания.
Гаданиям отведено особое время — канун праздников, что, конечно же, не случайно, так как канун — не столько последний день, завершение определенного периода, сколько начало обряда. Тема конца, последнего, является определяющей для атмосферы кануна. Характерно, что гадания совершались не только в канун фиксированных праздников (Васильев день. Благовещение, Иван Купала, Покров, Параскева Пятница, Введение, Никола Зимний и Вешний, Великий четверг и др.), но и в конце “производственных” циклов, необязательно совпадающих с праздничными канунами. В Костромской и других губерниях Русского Севера гадания могли быть приурочены к завершению жатвы, ко дню, когда заканчивают ткать полотно (Смирнов, 1927, с. 18). В месячном цикле наиболее пригодное время гаданий — перед новолунием, в недельном — пятница (в некоторых районах — четверг), в суточном — вечер, ближе к полночи.
Значимость, достоверность, “сила” гаданий, приуроченных к той или иной дате, существенно различаются. В некоторых локальных традициях это осознавалось и гадания могли классифицироваться, например на “грешные” и “негрешные” (Смирнов, 1927, с. 18—19). Грешными считались гадания, приуроченные к летнему и зимнему солнцевороту (Рождество и Купала): такие гадания предполагали контакт с представителями иного мира. По этой же причине они признавались наиболее достоверными.
Ритуал гадания содержит в свернутом виде ключевые элементы любого из рассмотренных выше “больших” ритуалов.
1. Гадающий перемещается из “своего” в “чужое”. Сферу “чужого” представляют обычно периферийные (нежилые) постройки (баня, овин, чердак, подполье); границы дома, двора, деревни, церкви (двери, ворота, изгороди); дороги, перекрестки, “росстани”; кладбище, вода, колодец. В “своем”, внутреннем, пространстве функция “чужого” в ритуале гадания приписана печи (ср. выше о непосредственной связи печи с иным миром).
2. Гадающий отдаляется от “своего” не только в пространстве, но и в “признаковом” поле, т. е. лишается тех признаков, которые указывают на его принадлежность миру культуры: полное или частичное обнажение (во многих случаях обязательное снятие креста и пояса); распускание волос, молчание, запрет на смех. Интересный вариант представлен в гаданиях “вещими снами”, когда ложатся спать не раздеваясь, предварительно “сформулировав” свой запрос. В этом случае “перемещение” совершается во сне и уход в чужое символизируется как раз нарочитой одетостыо — одетым ночью в доме может быть только покойник.
3. Само гадание при всем многообразии вариантов представляет собой своеобразный обмен. Идея обмена достаточно очевидно выражена в тех случаях, когда гадающий “отсылает” в сферу чужого те или иные предметы (продукты, пищу), а взамен “получает” необходимые сведения. Относительно недавно этот значительный пласт гаданий был тщательно рассмотрен в работе Л. Н. Виноградовой (Виноградова, 1981, с. 13—43), поэтому ограничимся некоторыми дополнительными соображениями, представляющими особое значение для нашей темы.
Собственно, любое гадание является ритуальным способом определения доли человека на следующем этапе его жизни. Учитывая то, что гадание представляет собой “зачин” более широкого ритуала или ритуального комплекса, можно предположить, что в гадании формулируется основная тема ритуала, главный вопрос, ответ на который и должен дать ритуал. В этом смысле календарные обряды решают ту же проблему, что и обряды жизненного цикла. И в тех и других тема переделывания мира, обретения новой доли является ключевой. Она обыгрывается всеми возможными способами. Но объем этого понятия, его наполнение, символика и другие конкретные характеристики имеют свою специфику.
В гаданиях указанного типа (“кормления — задабривания”, по классификации Л. Н. Виноградовой) обращает на себя внимание особый способ приобретения тех ценностей, которые в них используются. Для придания “силы” гаданию требовалось, чтобы овес, ложка кутьи, блин, хлеб и другие продукты были не просто взяты, а взяты тайком или украдены (Шейн, 1887, I, 1, с. 41; Смирнов, 1927, с. 22). Ритуальное воровство вообще, наверное, может получить удовлетворительное истолкование только в контексте представлений о перераспределении доли. Оно тем и отличается от обычного, что крадется как бы не для себя. Уворованное может быть использовано исключительно в ритуальных целях, в частности в обменных операциях с чужим, в качестве жертвы. Например, в Закарпатье “перед пасхальной всенощной жители деревни должны украсть дрова и всю ночь жечь вокруг церкви костры” (Богатырев, 1971, с. 235). Повсеместно считалось, что украденное у соседа зерно дает лучший урожай (Максимов, 1873, с. 83; Зеленин, 1930, с. 87). Такое зерно нельзя было применять в пищу, но можно использовать для увеличения доли предков, которые возвратят сторицей. В этом смысле гадания указанного типа следуют логике жертвоприношений. Взятое тайком, украденное, может принадлежать только чужому. Доля чужого формируется не только за счет украденного. В нее входят первые (а иногда и последние) части всех получаемых продуктов, приплода скота и т. п., о чем еще будет специально говориться. Здесь же отметим, что “первины” (первый блин, первый хлеб) широко применяются в гаданиях (Виноградова, 1981, с. 16— 19).
В обмен на эту долю гадающий узнает свою долю. Ср. призывания типа: “Доля, ходи до нас вечеряти” (Чубинский, 1872, с. 257). Тот же смысл заложен в приглашениях “суженого-ряженого” (ср. выше о судьбе как варианте доли).
В менее явном виде тема доли обыгрывается в “подблюдных” гаданиях или в гаданиях жребием. Структура этих гаданий практически идентична ритуальному перераспределению доли, например в свадебном коровайном обряде. На первом этапе происходит собирание исходных элементов для создания некоего объекта, символизирующего совокупную долю участников обряда (в коровайном действе — продуктов для приготовления коровая: муки, масла, яиц). В гаданиях каждый участник дает какой-нибудь мелкий предмет (камешек, кольцо, наперсток, кусочек хлеба и т. п.). На втором этапе все эти предметы помещаются в сосуд (соответственно в дежу или в горшок) и тщательно перемешиваются. Выпечке коровая в свадьбе соответствует исполнение “хлебной песни” в гаданиях. Эта песня занимает особое место среди святочных подблюдных песен. С нее начинаются гадания, но в отличие от следующих за ней песен она ничего не предвещает. Во время ее исполнения горшок (блюдо, решето) постоянно встряхивается. Тема хлеба усиливается тем, что участники гадания получали по куску хлеба, который клали перед собой под скатерть или сверху сосуда. Вот одно из описаний подблюдных гаданий среди русских Сибири: “Собирали кольца, перстни, запонки, сережки, клали их в блюдо и накрывали салфеткою; нарезывали маленькие кусочки хлеба и клали сверх салфетки. Сначала пели песню хлебу и соли и брали кусочки; ложась спать, клали их под головы, загадывая, что приснится. Потом пели песни; по окончании каждой из них трясли блюдо и один ловил, что попадалось, по одной вещице” (Авдеева, 1837, с. 58).
К сожалению, “песня хлебу” часто упоминается, но ее записей совсем немного, и они имеют фрагментарный характер. И. И. Земцовский, которому принадлежит лучшее издание календарных песен, приводит лишь три небольшие записи с нехарактерными для “хлебных песен” концовками “кому вынется...” (ПКП, 1970, с. 137—138, № 108—110). Величание хлеба—в двух из них.
“Еще ныне у нас Страшные вечера
Да Васильевские,
Илею, илдею!
Мы не песню поем,
Хлебу честь отдаем.
Илею, илею!
Кому эта песенка...”
(№ 108).
“Хлебу да соли
Долог век,
Слава!
Барышне нашей
Более того,
Кому мы спели...”
(№109).
Хлеб здесь (как и коровай в свадьбе) — символический образ мира, коллективной доли. Наделение каждого участника обряда своей конкретной долей происходит следующим образом. В свадьбе коровай просто делится между присутствующими с выделением специальных частей для жениха и невесты. В гаданиях из общей доли (содержимое горшка) каждому участнику под пение очередной песни (их последовательность была фиксированной) выделялась его часть с соответствующим толкованием. Любопытно, что аналогии между этими двумя, казалось бы, далекими ритуалами продолжаются и в самих подблюдных песнях, где доля (счастье, богатство) предстает и в образе коровая, который доставляется мышью — существом хтонического происхождения:
“Мышь пищит,
Коровай тащит,
Еще попищу,
Еще потащу.
Слава, девы, слава!
Кому вынется,
Тому сбудется,
Не минуется.
Слава!”
(ПКП,1970, №127).
Итак, в гаданиях формируется основной для каждого из участников календарного ритуала вопрос: “Что будет на следующем этапе его жизни?”. Нужный вариант ответа на этот вопрос предлагается в самом ритуале. Среди разнообразных средств ориентации будущего в нужном направлении особое место отводится обрядовой трапезе. Отметим лишь некоторые наиболее существенные ее черты.
Обрядовая трапеза — менее всего принятие пищи. Скорее, она является идеальной моделью жизни в ее наиболее существенных проявлениях. Одно из условий благополучия семьи —цельность и целостность семьи и хозяйства: скота, урожая. В подготовке к праздничной трапезе этой идее придается особое внимание. Все находящиеся в отлучке члены семьи стараются к празднику (и особенно новогоднему) быть дома. Праздничная уборка преследует аналогичные цели: “все рабочие инструменты, как-то: пилу, долото, „клявцы и бабки, шилля, скобили" и проч. мужчины должны собрать в одно место ради „еднысци стачины". То же должны сделать и „женки" с прялками, веретенами, „сукайлыми", „цевкыми" и другими предметами при женских рукоделиях. В особенности старательно должны быть собраны веретена, так как из последних, небрежно оставленных, рождаются летом змеи” (белор. — Никифоровский, 1897, с. 223, № 1741). Все вещи, как и люди, в праздничные дни должны находиться в своем доме. Повсеместно распространен обычай ничего не давать в долг во время праздников (см., например: Чубинский, 1872, III, с. 262; Шейн, 1902, III, с. 330; Зеленин, 1934, с. 20—24, и др.). Эти запреты объясняются тем, что именно в праздники доля человека и семьи может измениться. Здесь нужно учесть, что доля дома, т. е. семьи, воплощена во всех вещах; она цельна и неделима. В то же время доля может быть сосредоточена в каком-нибудь одном предмете (изоморфизм части и целого). Поэтому столь распространены представления о том, что вместе с отданной вещью из дома может уйти спор, счастье (Зеленин, 1934, с. 27—42). Кроме того, мотив собирания можно рассматривать как проявление своего рода защитной реакции на доминирующую в этот период тенденцию к распаду мира.
Есть основания говорить по крайней мере о двух типах календарной обрядовой трапезы. Первый маркирует конец периода, а второй — начало нового (ср. “бедную” и “богатую кутью” у русских).
“Бедная кутья” устраивалась в рождественский сочельник (“богатая” — в новогодний; в ряде мест была и третья кутья — крещенская). Бедной кутьей завершался пост. Как уже говорилось, конец поста, совпадающий с концом года, характеризуется усилением всех предписаний, касающихся поста. В поведении человека и его мировосприятии усиливаются эсхатологические мотивы. Умерщвление плоти, покаяние, молитва — основные признаки “последних дней”. Нечисть подступает вплотную к дому. В рождественском сочельнике все эти тенденции отчетливо выражены. В Закарпатье “в день накануне Сочельника крестьяне так строго соблюдают предписанный церковью пост, что не берут ничего в рот” (Богатырев, 1971, с. 202). В русских губерниях наблюдается аналогичная картина: “Рождественский сочельник повсеместно проводится крестьянами в самом строгом посте. Едят только после первой звезды, причем самая еда в этот день обставляется особыми символическими обрядами, к которым приготовляются заранее. Обыкновенно перед закатом солнца хозяин со всеми домочадцами становится на молитву, потом зажигает восковую свечу, прилепляет ее к одному из хлебов, лежащих на столе, а сам уходит во двор и приносит вязанку соломы или сена, застилает им передний угол и прилавок, покрывает чистой скатертью или полотенцем и на приготовленном месте, под самыми образами, ставит необмолоченный сноп ржи и кутью. Когда, таким образом, все приготовлено, семья снова становится на молитву, и затем уже начинается трапеза” (Максимов, 1903, с. 315).
Еще Д. К. Зеленин обратил внимание на то, что блюда рождественской трапезы (кутья, блины, кисель) совпадают с поминальными кушаниями (Zelenin, 1927, S. 375). Из этого делается как будто логичный вывод, что рождественский сочельник был когда-то праздником, посвященным предкам. Это соображение было затем развито В. Я. Проппом (Пропп, 1963, с. 15). Некоторые особенности трапезы позволяют взглянуть на нее несколько иначе, не отрицая, а скорее уточняя указанное толкование.
Внесение в дом пожинального снопа, застилание стола сеном, зажигание свечи—все это резко изменяет облик красного угла и всего пространства дома. Создается впечатление, что все эти “декорации” необходимы для воссоздания вполне определенной ситуации, актуальной для данной традиции в критический момент ее существования. Что же это за ситуация? Ответ вроде бы лежит на поверхности: воссоздается обстановка того случая библейской истории, которому и посвящен праздник. Это вполне могло осознаваться “изнутри” — ср.: “Мы делаем это в память о Рождестве Христовом: тогда был такой обычай” (“так ми затямили ся, як Христос родиуся, такий биу звичай”) (Закарпатье — Богатырев, 1971, с. 212).
Вместе с тем общая тональность обряда, такие его черты, как обязательное молчание, архаические виды пищи (показательна даже не кутья, а мед), да и само название снопа (и соломы) — дiд, как и некоторые другие признаки, о которых еще будет идти речь, дают основание предполагать, что эти же средства использовались для воспроизведения пространства смерти. Другими словами, рождественская трапеза — это трапеза в ином мире. С такой интерпретацией согласуются многие ее особенности, например отсутствие приглашения предков, что характерно для поминальной трапезы (но при этом—заклинание мороза—ср.: Шейн, 1874, с. 736); специальные меры предосторожности по отношению к соломе после праздника. На последнем следует остановиться подробнее. Дело в том, что в некоторых районах с соломой, которая была разостлана в доме, обращаются так же, как и с соломой, оставшейся после обмывания покойника. В одних местах ее сжигают, в других — убирают в такое место, где не ходят ни люди, ни скот. В карпатских селах П. Г. Богатырев записал такое объяснение: “Нельзя употреблять эту солому, так же как нельзя брать воду, которой обмывали покойника (“такий звичай, як з мертвого воду не моги брать”), потому что это приносит несчастье. Колдуньи (босурканi) или дьявол в Рождество гуляют и могут что-нибудь подлить (“можут подоляти дащо”) в солому. Человек может попасть в беду (“той чуловiк може упасти у бiду”), если он тронет солому. Она может передать несчастье. Вот почему ее бросают в яму, которой не пользуются (“така, що не хоснусся”). (Богатырев, 1971, с. 214—215).
Аналогия между рождественской соломой и соломой, на которой обмывали покойника, представляется весьма значимой. Мир, как и человек, исчерпал свой запас жизненных сил. Мы видели, что для того, чтобы смерть стала не только биологическим, но и социальным фактом, над покойником совершается ряд действий, среди которых ключевое значение имеет обмывание (грязь — признак живого человека). Точно так же выметание соломы может обозначать отделение последних признаков жизни, но уже по отношению к освоенному человеком миру.
Еще более показательна аналогия между рождественской соломой и мусором. Собственно, солому можно рассматривать как ритуальный эквивалент мусора, которому уделялось особое внимание в обрядовой жизни. В частности, известен широко распространенный запрет выметать сор в течение всего времени, пока покойник находится в доме (Чубинский, 1877, с. 706; Романов, 1912, с. 524; Зеленин, 1914—1916, с. 456, и др.). Аналогичный запрет распространялся и на период от Рождества до Нового года (Чубинский, 1872, с. 43; Крачковский, 1873, с. 166; Шейн, 1887, с. 43). Там, где такой запрет не зафиксирован, отмечены особые предписания, касающиеся обращения с сором на Рождество. Например, в Витебской губ. “выметенную из избы в Р. Хр. „шуму" не следует относить на „шуметник": куры будут разгребать и портить летом гряды. Относить же ее выгоднее или на соседскую землю, или на собственную „гору", куда куры зимой не взлетают и, следовательно, не могут разгребать”; и далее: “Чем раньше в Р. Хр. будет выметена изба, тем лучшего можно будет ожидать урожая льна” (Никифоровский, 1897, с. 224).
Актуализация запретов и предписаний, связанных с сором, именно на Рождество, устойчивые аналогии с погребальной обрядностью, конечно же, связаны с представлениями о конце не только года, но и мира, о его старении и смерти. Сор — одно из средств объективации этого круга идей. Вместе с тем запрет выметать сор на Рождество входит в серию отмеченных выше “центростремительных” запретов, ориентированных на цельность, единство семьи и хозяйства, а в конечном счете — на сохранение и увеличение доли.
Следует вообще отметить известную двойственность отношения к copy. С одной стороны, грязь, нечистоты, навоз — признаки жизни, неотъемлемая часть человека, дома. Их отсутствие воспринимается как принадлежность иному, нечеловеческому. Характерно, что при переходе в новый дом переносят с собой сор из старого жилища.
С другой стороны, сор и грязь — показатели расходования отпущенной миру и человеку жизненной энергии, ее постепенного угасания. В символах подобного рода сливаются и перетекают друг в друга представления о жизни и смерти. Такая семантическая амбивалентность позволяет использовать один и тот же символ в, казалось бы, несовместимых ритуальных контекстах.
В рассматриваемой календарной (новогодней) обрядности сор используется главным образом как символ старого, израсходованной доли. Тема обветшания мира многократно дублируется с помощью различных символов и действий. К их числу следует, вероятно, отнести старика и старуху — непременных участников новогоднего ритуала. “Рядятся стариками со страшными горбами, коновалами, шерстобитами. Петрушкой, разными пугалами в виде стариков, чертом — навязывая на голову кудели, чтобы быть хохлатым, косматым и вычернив рожу” (Завойко, 1917, с. 25). Обобщая многочисленные описания святочных ряжений, В. Я. Пропп пишет:
“...наряжаются лицами, не принадлежащими к кругу деревенской молодежи. Это прежде всего старики и старухи, старики с огромными бородами и мохнатые или горбатые; это, далее, различный пришлый люд, непохожий на своих деревенских жителей — цыгане, шерстобиты, солдаты или Петрушка” (Пропп, 1963, с. 111).
Уже сами названия ряженых (нарятчики, окрутники, кудесники, шуликони, хухольники и др.) довольно отчетливо указывают на способность к оборотничеству и, соответственно, к переходу из одного мира в другой. Не случайно по поводу переряживания на второй день после свадьбы Н. Ф. Сумцов писал: “В связи с верованием в появление богов среди людей стоит сохранившийся до сих пор обычай переряживаться” (Сумцов, 1881, с. 61).
Многочисленные описания святочной и масленичной обрядности позволяют говорить о ряжений: 1) животными (конь, козел, бык, медведь, журавль, курица, гусь); 2) представителями мира мертвых (старик, старуха, дщ, мертвец); 3) “нечистой силой” (черти, вулкулаки, леший, кикимора, нечистики и проч.); 4) представителями иных социальных, профессиональных и этнических групп (барин, солдат, мельник, коновал, шерстобит. Петрушка, цыган, немец, арап, турок, нищие, калеки, “дорожные люди”).
Вообще нужно сказать, что, несмотря на обилие работ, в которых рассматривается обычай святочного ряжения, он все еще далек от удовлетворительного объяснения. И сейчас ситуацию изучения этого явления в достаточной мере характеризуют слова О. Миллера: “Святочное переряживание — очевидно, не могущее иметь никакого отношения к христианскому „Рождеству", — есть остаток языческой игры — обряда: одни думают, что этим указывалось на то превращенное состояние природы, в каком находится она в суровое зимнее время; другие — имея в виду переряживание собственно в животных — думают, что таким только и было оно первоначально, что при этом старались уподобляться собственно тем животным, в образе которых первоначально представляли себе то или другое божество, и что это служило как бы обрядовым представлением праздничного посещения людей богами” (Миллер, 1865, с. 58). Основная причина “разночтений” состоит, видимо, в том, что каждый, кто исследовал это явление, сосредоточивался на какой-нибудь одной группе “масок”.
Главное внимание было уделено двум типам масок — изображающим животных и предков (покойников). Они признавались древнейшими; их возводили к тотемистическим представлениям и к культу предков (Харузин, 1905, с. 79—80; Wundt, 1912, S. 260—261). Маски зверей и предков положили начало эволюции масок в концепции А. Д. Авдеева (Авдеев, 1957, 1959). Остальные образы (нищий, калека, мельник, цыган и др.) либо считались вторичными, поздними, либо вовсе игнорировались.
Такая традиция истолкования отдельных групп ряженых сохранилась до наших дней. Так, В. Я. Пропп считал, что основными образами ряженых являются животные, и отсюда сделал вывод о связи переряживания с идеей плодородия (Пропп, 1963, с. 110—122). Другие исследователи зимней славянской обрядности, уделив основное внимание теме смерти, “покойницким” играм, фигурам деда, нищего, старика и старухи, для которых столь характерны признаки, указывающие на их отношение к миру мертвых (горбатость, мохнатость, молчаливость, чернение лица и др.), приходят к выводу о том, что святочное ряженье и “покойницкие” игры связаны с культом предков (Чичеров, 1957, с. 201—203; Kuret, 1972, s. 94; Гусев, 1974, с. 50—52; Виноградова, 1982, с. 152—153). Каждое из таких объяснений вполне справедливо по отношению к конкретной группе персонажей, но не может быть распространено на ряжение в целом.
Между тем различные группы ряженых объединяет один общий признак: все они в той или иной степени связаны со сферой чужого и противопоставлены своему во всех актуальных для данного коллектива планах: социальном (шерстобиты, коновалы, солдаты), этническом (цыганы, арапы, турки), в плане принадлежности нечеловеческому, звериному (бык, козел, медведь и др.), колдовскому (черт, нечистики и др.), миру смерти (покойники, деды) и вообще дальней стороне (“дорожные люди”). По известной аналогии ряженые представляют собой своего рода парад представителей чужого мира. Если в других ритуалах актуализируется какой-то один аспект противопоставления свой/чужой, то в основном годовом ритуале, когда вопрос стоит о том, кто на этот раз победит — свое или чужое, в ритуале предстает синтез, собрание и своего, и чужого. Ряженые представляют практически все разряды чужого.
Какой смысл в этом параде чужого? Ряжение происходило в основном на святках и масленице, т. е. было приурочено к переломным моментам годового цикла. В эти ритуально отмеченные промежутки времени создавалась картина дезорганизации, бесструктурности. Свое и чужое перемешивалось, что невозможно себе представить в обыденной жизни. Возникала ситуация временного хаоса, необходимая для обновления мира, разделения сфер и упрочения границ между ними. Ср. в этой связи дожившие до наших дней представления о том, что “раньше земля была незаклятая (некрещеная)”: среди людей находились и боги, и мертвецы, и всякая нечисть (Серебряная, 1985, с. 74—77). Именно такая картина неразграниченного, бесструктурного мира воссоздавалась в основном годовом ритуале с помощью ряжения.
Кроме того, ряжение является прекрасной иллюстрацией к одной из основных особенностей ритуала — способности объективировать, представлять в осязаемой, видимой форме те идеи, которые не имеют физической субстанции, и в частности идею чужого мира.
Следует также отметить актуальность для ряжения идеи старого. Ритуальный характер этого признака подчеркивается в ряжении на масленицу, которая в русской традиции во многом дублирует новогодний комплекс. В описаниях чучела Масленицы неоднократно отмечается обычай одевать Масленицу во все старое, негодное, обветшалое. П. А. Городцов, которому принадлежит описание календарных обрядов Тобольского края, отмечал, что для масленичного поезда выбирается “худая и старая кляча, едва передвигающая ноги”, старые дровни, на которые водружали старый, брошенный из-за негодности челн и помост из гнилых досок. Костюм для Масленицы также “составлялся из ветхих и старых вещей, совершенно негодных к употреблению. Верховые, сопровождавшие Масленицу, и возница были одеты в рваные шубы, рваные и разные пимы, вывороченные рубахи” (Городцов, 1915, с. 21). По словам того же П. А. Городцова, ругая Масленицу, кричали ей: “Убирайся вон, рваная старуха, грязная!”. М. М. Громыко, собравшая сведения о масленичных обрядах в Сибири, специально указывает на то, что во время проводов Масленицы использовались исключительно самые старые вещи. Сопровождающие тоже должны были быть “стариками” (Громыко, 1975, с. 101—107). В. К. Соколова отмечает, что этот обычай был характерен и для Европейской России. “Обращает на себя внимание, — пишет она, — прежде всего то, что все атрибуты масленичного поезда и одежда масленичной куклы — старая, негодная рухлядь. В разваливающиеся сани впрягали клячу, на нее вешали колокольчики, с которыми ходили коровы, иногда лошадь покрывали рогожей, дерюгой, а в Сибири на передние ноги ей даже надевали рваные штаны и пимы, причем обязательно разного цвета” (Соколова, 1979, с. 30).
Итак, старость, ветхость, изношенность являются характерными чертами ряжения, указывающими на состояние как “чужого”, так и “своего”, т. е. мира в целом.
Обратимся снова к обрядовой трапезе. Если “бедная кутья” приурочена к концу старого года, то “богатая” знаменовала собой переход от старого к новому. Основная характеристика второго типа трапезы — ее подчеркнутая избыточность: “Этот вечер является по преимуществу щедрым и богатым, так как по изобилию, с которым встречается Новый год, простолюдину хотелось бы судить о довольстве в наступающем году”, — писал Е. Ф. Карский о сочельнике у белорусов (Карский, 1916, с. 103). Изобилие еды под Новый год естественно сопоставляется с излишествами еды на масленицу и объясняется тем, что “масленица некогда совпадала с празднованием Нового года, когда он считался с марта” (Пропп, 1963, с. 26). Следует, однако, иметь в виду, что масленица совпадает с началом поста, когда вводятся определенные ограничения (ср.: мясопуст, сырная неделя).
Сам признак обилия привычно трактуется в связи с “магией первого дня”: каким будет первый день, таким будет и весь год, ср.: “В новый год надеть хорошую, новую одежду — будешь хорошо одеваться круглый год; сытно будешь есть весь год, если в новый год приготовишь много вкусных „еств" (кушаний)” (Сибирь—Макаренко, 1913, с. 49). К семантике “первого” мы еще вернемся, а сейчас хотелось бы отметить одно, на наш взгляд, очевидное, но важное обстоятельство: изобилие еды на Новый год объясняется тем, что она призвана символизировать весь мир, совокупную долю, и предназначена для распределения между всеми участниками ритуала (т. е. между всеми категориями “своего” и “чужого”).
В календарном ритуале, как и, например, в свадебном, главным символом доли является обрядовый хлеб. Особенностью новогоднего хлеба является его состав. Например, в Закарпатье, где к Рождеству выпекается крачун, в его середину “стремятся вложить понемногу от всех продуктов, которые употребляются в доме: овса, капусты, пшеницы, кукурузы, одним словом — „всего, что родит земля"” (Богатырев, 1971, с. 204). Тот же принцип собирания всех продуктов и приготовления из них главного ритуального символа можно обнаружить в белорусской рождественской прижанине. Это ритуальное блюдо включает не только растительные, но и мясные продукты: в ржаное тесто кладется мясо, сало, лук, колбаса, и все это запекается в горшке (Шейн, 1874, с. 40—41). Как уже отмечалось, тема собирания, проявляющаяся на разных уровнях ритуала, связана с символикой собирания распавшегося мира. С этой точки зрения обрядовый хлеб, как и другие варианты главного ритуального символа (ср. распространенного в русских губерниях “кесаретского поросенка”), является не только воплощениями доли, но и образом мира. В этой связи показательно, что тот же крачун обвязывался жгутом из льна или конопли; на верхней корке изображался крест, а в середину вставлялся стебель овса (Богатырев, 1971, с. 204),
Космологическая семантика новогодней трапезы явно прослеживается в русском обычае готовить к Васильеву дню кесаретского поросенка. Жертвенное животное — широко распространенный символ мира. Его разделение, расчленение, обычно читается как заключительная операция распада космоса, а собирание, сложение, восстановление цельности — как творение нового мира. Ср. одно из многих описаний новогодней трапезы с кесаретским поросенком: “К 1-му января в каждом семействе готовится полугодовалый или несколько месяцев поросук, которого зажаривают непременно цельным, какой бы величины он ни был. Вечером в этот день собираются все домашние, ставят свечу перед иконой, молятся Василию Великому, и когда помолятся, хозяин или старший в доме отделяет себе голову поросенка, затем разламывает, но не разрезывает жаркое и раздает всем по частям, смотря по возрасту. Это называется „кесаретского ломать"... Съев мясо, собирают кости, относят в „свинух" и бросают свиньям” (Орловская губ. — Трунов, 1869, с. 32). Обращает на себя внимание не только то, что поросенок должен зажариваться целиком; его следует не резать, а ломать (указание на ритуальный способ разделки), но и не менее важное: кости не выбрасываются, а собираются и относятся к другим свиньям. В других описаниях тема разрушения старого и создания нового может дополнительно обыгрываться противопоставлением старейшего (своего рода жреца, ведающего разделкой жертвы) и ребенка, воплощающего идею нового: “Старший в семье — все равно мужик или баба — берет блюдо с вареным поросенком или свининой три раза и поднимает его вверх к иконе, потом ставит на стол, на то место, где под скатертью насыпаны семена, и все начинают молиться Василию Великому о том, чтобы „свинья водилась и усякая скотина". Затем старик или старуха снова берет блюдо, снова поднимает его к иконе три раза, снова ставит, и все опять молятся о том же. Это продолжается и в третий раз, после чего семья садится за стол, чтобы продолжать прерванный ужин. Пока разрезывают и едят „кесарескага", кто-нибудь из маленьких детей сидит под столом и хрюкает, а потом его кормят уже одного” (Курская губ. — Резанова, 1902, с. 100—101). Показательно, что в некоторых местах складывание костей жертвенного поросенка, знаменующее создание нового, выливается в отдельную процедуру, осложненную борьбой с противоборствующими силами: кости следует носить по одной, а в закутке в это время сидят черти (Максимов, 1903, с, 331—332).
Та же смесь космологических мотивов и темы перераспределения продуктов обнаруживается в обрядовом печенье (козули, коники, бычки и т. п.). Л. Н. Виноградова, проанализировав обширный западно- и восточнославянский материал об использовании обрядового печенья, выяснила, что оно предназначалось главным образом для колядников, для скота, для “душечек”, “домового”, умерших предков. Кроме того, обрядовый хлеб раздавался нищим, пастухам, священникам. По мнению Л. Н. Виноградовой, основным адресатом являются умершие родственники, а остальные (колядники, нищие, пастухи и др.) выступают в роли посредников между людьми и предками. В свою очередь обрядовый хлеб (и печенье) есть жертва умершим родственникам (Виноградова, 1982, с. 136—148).
Действительно, связь святочной обрядности с поминальной, с культом предков представляется глубинной и вполне закономерной (в кризисной ситуации актуализируются все связи, на которых основано существование коллектива во времени). Вместе с тем поиски единственного “истинного” адресата, как представляется, не вполне соответствуют основной идее подобного рода ритуалов — всеобщему перераспределению ценностей между всеми категориями “своих” и “чужих”. Это своего рода потлач, в котором участвуют и люди, и предки, и Бог, и стихии — все участники регулярно повторяющейся космической драмы.
Символика старого и нового обыгрывается на разных уровнях новогоднего ритуала. Показательна в этом смысле одна из наиболее распространенных святочных игр “в кузнеца”. “В избу, нанятую для бесед, вваливается толпа парней с вымазанными сажей липами и с подвешенными седыми бородами. Впереди всех выступает главный герой — кузнец. Из одежды на нем только портки, а верхняя, голая, часть туловища разукрашена симметрично расположенными кружками, изображающими собой пуговицы. В руках у кузнеца большой деревянный молот. За кузнецом вносят высокую скамейку, покрытую широким, спускающимся до земли пологом, под которым спрятано человек пять-шесть ребятишек. Кузнец расхаживает по избе, хвастает, что может сделать все, что угодно: замки, ножи, топоры, ухваты и, сверх того, что умеет „старых на молодых переделывать". — „Не хочешь ли я тебя на молодую переделаю?", — обращается он к какой-нибудь девице не первой молодости. Та, разумеется, конфузится и не соглашается. Тогда кузнец приказывает одному из ряженых стариков: „Ну-ка, ты, старый черт, полезай на наковальню, я тебя перекую". —Старик прячется под пологом, а кузнец бьет молотком по скамейке, и из-под полога выскакивает подросток. Интерес игры состоит в том, чтобы при каждом ударе у кузнеца сваливались портки и он оставался совершенно обнаженным. Когда всех стариков перекуют на молодых, кузнец обращается к девушкам, спрашивая у каждой: „Тебе, красавица, что сковать? Тебе, умница, что сковать?". И каждая девица должна что-нибудь заказать, а затем, выкупая приготовленный заказ, поцеловать кузнеца, который старается при этом как можно больше вымазать ее физиономию сажей” (Максимов, 1903, с. 299—300). Эта игра, вообще очень насыщенная мифологической семантикой (ср. роль кузнеца в представлениях о творении мира, выковывании свадьбы, его специфический статус в обществе и т. п.), передает основную тему годового ритуала — преобразование старого в новое, молодое. Выраженный эротизм этой игры, как и большинства других святочных игр, в том числе “покойницких”, лишь подчеркивает идею перехода от старости, смерти к рождению и обновлению. Показательно, что мотив перековывания и выковывания новых предметов реализуется в колядках и щедровках на Украине, в Польше, Белоруссии. Девушка собирает с дерева “золотую ряску” (кору, росу и т. п.), которую она относит к мастеру с просьбой выковать из нее (перековать на) пояс, перстень, венок к свадьбе (этот мотив подробно рассмотрен: Виноградова, 1982, с. 46—52). Преобразование старого в новое предполагает, помимо всего прочего, и “утверждение” изменений в социальной структуре коллектива (рождения, смерти, заключение браков). Такое санкционирование “переходов” является реализацией общей тенденции календарных обрядов к синхронизации различных процессов в рамках модели “социум—природа”. Изменения, которые происходили в разные сроки и в которых принимало участие ограниченное число участников, приобретают в календарном ритуале новые качества: одновременность и всеобщий характер.
С этой точки зрения большой интерес представляет то повышенное внимание, которое на масленице уделяется молодоженами новорожденным. Особенно показательны так называемые “столбы”. “Состоит этот обычай в том, что молодые, нарядившись в свои лучшие костюмы (обыкновенно в те самые, в которых венчались), встают рядами (“столбами”) по обеим сторонам деревенской улицы и всенародно показывают, как они любят друг друга” (Максимов, 1903, с. 361). После такой демонстрации новых семейных пар начинаются ритуально обязательные визиты молодых ко всем, кто принимал участие в их свадьбе, и в первую очередь к родителям невесты.
Характерно, что, кроме молодоженов, масленичные визиты считались обязательными для крестных родителей родившихся в этом году детей. “Родители новорожденных детей ходят к кумовьям „с отвязьем", т. е. приносят им пшеничный хлеб — „прощенник" (этот хлеб приготовляется специально для масленицы, он печется с изюмом и украшается вензелями). В свою очередь кум и кума отдают визит крестнику, причем наделяют его подарками: кроме прощенника, кум приносит чашку с ложкой, а кума — ситцу на рубашку, более же богатые кумовья дарят свинью, овцу, жеребенка” (Максимов, 1903, с. 363).
В контексте синхронизации различных ритмов жизнедеятельности человека с помощью сезонных ритуалов особый интерес вызывают операции, фиксирующие отклонения от традиционно заданной программы жизни человека и коллектива. Именно в этом плане следует, вероятно, рассматривать украинские обряды, известные под названиями “колодка”, “колодий”, “волочить колодку” и т. п. “После мясного заговения, в первый понедельник, собираются группы женщин и ходят по всем хатам, где есть неженатые парни или совершеннолетние девушки, чтобы привязать им колодку. Молодежь старается скрыться, но ее подкарауливают и часто застигают врасплох. Пришедшие привязывают колодку к ноге, а иногда к руке парня или девушки и затем требуют выкупа. Выкуп состоит в угощении водкой и закуской. При этом отец повязанного говорит иногда сыну, напуская на себя сердитый вид: “Оттак тоби й треба: не хотив слухаты батька, не хотив женытысь, теперь колодку тягны. Думав ему весилля справляты, а теперь прыходыця бисового сына вид колодкы выкупаты”. Потом хозяин просит гостей садиться за стол, и начинается угощение, на которое сходятся почти все соседи. Если же девушке привяжут колодку, то мать ласково приговаривает: “Оттак тоби, дивко, и треба: не заслужила жениха, теперь тягны колодку”. В некоторых селах Полтавской губернии колодку вяжут не только парням и девушкам, но и их родителям как бы за то, что они не постарались выдать детей замуж или женить” (Сумцов, 1890, с. 137—138). Аналогичные обычаи зарегистрированы также у белорусов, в Польше, Словакии, Моравии, в некоторых районах России (см.: Богданович, 1895, с. 99; Zelenin, 1927, S. 381; Соколова, 1979, с. 54—58, и др.).* (* Н. И. Толстой выдвинул продуктивное предположение о связи украинского колодия с зарегистрированными в других традициях (в частности, литовской и сербской) обрядами с рождественским и масленичным поленом (Толстой, 1983, с. 46—48). Имеющиеся описания “биографии” колодия и его аналогов (например, бадняка)—их рождение, крещение, сжигание—позволяют, по мнению Н. И. Толстого, воспринимать глубинный смысл подобных обрядов как “мифологически концентрированные, „спрессованные" жития растения (дерева)”. Волочение колодки Н. И. Толстой склонен трактовать как способ вызывания изобилия, а не как порицание тех, кто не обеспечивает такого вида “изобилия”, как продолжение рода (Толстой, 1983, с. 4”).)
При интерпретации обряда привязывания колодки, наверное, имеет смысл вспомнить о той особой роли, которая во многих ритуалах (и, конечно же, в свадьбе) придается способности / неспособности героя к передвижению. Вообще следует отметить, что система наказаний (в том числе заковывание в колодки) в основных чертах повторяет ритуальные ограничения способностей (и возможностей) человека на первом этапе его “переделываиия” передвигаться, видеть, слышать, говорить, действовать руками и т. д.
Символическое наказание неженатых парней и незамужних девушек согласуется с обшей ориентацией всякого ритуала на урегулирование как внутренних, так и внешних связей коллектива. Ритуалы типа “колодка” были, по всей видимости, специально направлены на обеспечение стабильности и благополучия коллектива во времени, для чего необходимо постоянное обновление социальной структуры и, в частности, нужен своевременный переход брачноспособной молодежи в новый статус.
В последний день масленицы подводятся своего рода итоги жизни человека в истекшем году. Речь идет об обычае “прощания”. “Пришедший просит прощения, становится около дверей на колени и, обращаясь к хозяевам, говорит: „Простите меня со всем вашим семейством, в чем я нагрубил вам за этот год". Хозяева же и все находящиеся в хате отвечают: „Бог вас простит, и мы тут же". После этого пришедшие прощаться встают, и хозяева, облобызавшись с ними, предлагают им угощение. А через какой-нибудь час прощаться идут уже сами хозяева, причем весь обряд, с угощением включительно, проделывается снова” (Максимов, 1903, с. 371). В этом обычае нельзя не увидеть параллель с ритуальным прощанием с умирающим. “Некоторую особенность представляет прощанье в семейном кругу. Вот как это происходит в Саратовской губ. Вся семья садится за ужин (причем последним блюдом обязательно подается яичница), а после ужина все усердно молятся, и затем самый младший начинает кланяться всем по очереди и, получив прощенье, отходит к стороне. За ним, в порядке старшинства, начинает кланяться следующий по возрасту член семьи (но младшему не кланяется и прощенья у него не просит) и т. д. Последнею кланяется хозяйка, причем просит прощения только у мужа, глава же семьи никому не кланяется” (Максимов, 1903, с. 372). Таким об тазом, актуализируются социальные, возрастные (старший / младший), генеалогические схемы. К последнему стоит отметить, что ритуал прощания / прощения заканчивается на кладбище. “Обычай ходить на кладбище в последний день масленицы поддерживается главньм образом бабами. В четвертом часу пополудни они кучками в 10—12 человек идут с блинами к покойникам и стараются ничего не говорить по дороге. На кладбище каждая отыскивает родную могилку, становится на колени и бьет по три поклона, причем со слезами на глазах шепчет: „Прости меня (имя рек), забудь все, что я тебе нагрубила и навредила". Помолившись, бабы кладут на могилку блины (а иногда ставят и водку) и отправляются домой так же молча, как и пришли” (Максимов, 1903, с. 373).
До сих пор речь шла об отдельных (с нашей точки зрения, важных) чертах календарной обрядности, не затрагивалась проблема сюжетной организации. Между тем она представляется весьма важной и в силу ее неочевидности, и потому, что выявление сюжетной основы календарных обрядов позволило бы сопоставить их не только друг с другом, но и с сюжетами обрядов, относящимися к другим циклам. Эти задачи выходят за рамки данной работы. Попытаемся лишь обозначить последовательность и характер основных операций ритуального преобразования “старого” в “новое”.
1. Изготовление ритуального символа. Судя по этнографическим материалам XIX—XX вв., в календарных обрядах типа Масленицы, Костромы, Ярилы использовались главным образом искусственно создаваемые символы антропоморфного характера. Чучело Масленицы изготавливает, как правило, молодежь: “Парни и девушки делают из соломы чучело, одевают его в женский наряд, купленный в складчину, и затем в одну руку вкладывают бутылку с водкой, а в другую блин. Это и есть „сударыня Масленица..."” (Максимов, 1903, с 368). В Калужской губ., по наблюдениям М. Е. Шереметевой, чучело Масленицы делали преимущественно в тех домах, где есть “молодайка” (вышедшая замуж в этом году). “„Посажу себя на показ",— говорит молодка, устраивая куклу; наряжают ее и в тех избах, где есть взрослые девицы. В Гамаюнщине эту куклу одевают в „красный наряд": в изотканую рубаху, шерстяную шубку, отрезной шелковый платок, чехры и поднизку, бусы — „жерелья распустят". В д. Цвеленево Калужского р-на ее наряжают в головной убор — мохры, сделанные из соломы. „Жерелок полна шея. Сиськи сделают толстый, штобы глядеть получше на нее было". В дер. Тинино Калужского р-на на обшитой холстом голове куклы закладывают косы изо льна, чтобы она была похожа на молодку „с прямым рядком"” (Шереметева, 1936, с. 106). В Сибири, где изготовлением чучела занимались не девушки, а парни, оно имело другой вид: “„Робята", заготовив „соломено чучело" с мужскими атрибутами и принарядив его в „мужичье" (мужское) платье, усаживали в специальный экипаж, составленный из связанных в ряд двух-трех саней; в них впрягалось по одной лошади; в передок саней ставилась пустая бочка, рядом — стол с закуской, пустыми бутылками и винными стаканчиками; посредине водружалась жердь (в 9—10 аршин высоты); на нее надевалось на некотором возвышении колесо, а на нем привязывалось чучело в сидячем положении с привязанными к нему куском коровьего масла и бутылкой со стаканами; на тот же экипаж клалось еще и корыто” (Макаренко, 1913, с. 146). Многие детали этого описания (поезд, жердь, колесо, корыто и др.) весьма значимы, и мы еще к ним вернемся.
В Калужской губ. отмечены и “парные” чучела. На Гамаюнщине “во многих домах женщины и девицы наряжали два снопа в виде „молодой" и „молодого" (“масляница” и “масляник”) и ставили их парой у себя на крыше избы; стояли эти чучела на повети всю неделю, помахивая платками, фартуками. В дер. Головнино и в с. Никольском Калужского р-на чучела „молодку" и „молодого" сажают парой на крыше или на крыльце; перед ними устраивают стол, на котором ставят тарелку с „тройкой" подмасленных блинов, две рюмки и бутылку с вином (водой). Куклы так сидят 4 дня, с четверга по воскресенье, когда их разбирают” (Шереметева, 1936, с. 106). Здесь следует отметить, что чучела могли делаться во многих домах, но полный обряд, включающий сжигание (разрывание и т. п.), совершался над одной — общей для всего селения Масленицей.
Важно отметить, что общее чучело делается “вскладчину”. Материал для его изготовления (лен, коноплю, мочало, ленты и т. п.) собирается из разных домов (Соколова, 1979, с. 26). М. Е. Шереметева отмечает, что одевание Масленицы носит характер женского ритуала. В нем принимают участие девицы под руководством пожилой женщины. “В избу принесли сноп соломы; внутрь верхней части снопа, между колосьев, вставили комок чесаного льна — голову, обмотанную тряпкой и обшитую куском холста с нарисованными углем носом, глазами, бровями. Голову к снопу привязывали оборкой. Руки сделали из жгутов соломы и прикрепили их лыком к голове. Долго возились с приделыванием больших грудей из круглых комков хлопья, подвязали их к снопу холщовыми тряпками. На куклу надели „изотканную" рубаху, шубку „заграневую" (ситцевую), „лупоглазую", с ярким рисунком „перьями", „яблоками", и фартук. Отрезной яркий платок повязали ей на голову „под холопчик", т. е. концами назад. „Масляницу" наряжают часа полтора. Толстая вышла масляница. „Блинов объелась, обожралась!". — „А когда ж она помирать-то будет?". — „Помрет она в пятницу али в воскресенье к ночи"” (Шереметева, 1936, с. 108).
Наряжание и водружение чучела на шест, крышу или иное высокое место носит название встречи Масленицы, которая в песне, приуроченной к этому моменту, называется гостьей:
“Дорогая наша гостья масляница.
Авдотьюшка Изотьевна.
Дуня белая, Дуня румяная,
Коса длинная, трехаршинная...”
(Зернова, 1932, с. 18).
На Украине, где символом Масленицы служила колодка (колодий), совершался обряд рождения колодки. Проводился он в понедельник, и участвовали в нем только женщины, собиравшиеся с этой целью в корчме. Одна из них клала на стол палку или полено и пеленали ее в кучки холста. “Рождение” колодки завершалось поздравлениями и угощениями. Новорожденная колодка оставалась в корчме (Чубинский, 1872, с. 78). Любопытно, что в Калужской губ. на масленицу “наряжали бабой” большой деревянный толкач (пест), который затем девки и молодые женщины возили по селению на лошади с пением песни:
“Масленица-кривошейка,
Покатай нас хорошенько”
(Шереметев., 1936, с. 107).
Ритуальные символы, подобные масленичным чучелам, создавались и во время других праздников. Например, в Енисейской губ. на Семик “наряжали „гостейку" (березку), приносимую из рощи, в „самолучшо" девичье платье, приплетали к ней из кудели косу, украшали „корольками" (бусами)...” (Макаренко, 1913).
В центральных областях России (Калужская, Орловская, Тульская) и в некоторых районах Украины (Харьковская губ.) к дню Вознесения был приурочен обряд крещения и похорон кукушки, который начинался тем, что “девушки и молодые бабы идут в лес и там, под руководством более пожилой женщины, непременно вдовы, которая „умеет кстить кукушку", вырывают с корнем или срывают травку „кукушкины слезы" (orchis latifolia) и делают из нее куклу — кукушку, т. е. надевают на нее маленькую рубашку, сарафан и платок, заранее приготовленные; иногда еще убирают эту куклу разноцветными лоскутками и лентами. Куклу эту делают и другими способами. Связав в пучок непременно четное число таких травок, пеленают их в красный лоскут, перевязывают лентами. Или берут только одну травку, но в таком случае надо выбирать растение непременно с раздвоенным корнем. Некоторые женщины говорят, что раньше крестили настоящую птицу кукушку, но одевали ее всегда в черный платок и белую рубашку, если же надевали сарафан, то темный, так как, по объяснению здешних крестьянок, „кукушка — вдова, потому что ей мужа недостало"” (Кедрина, 1912, с. 102).
В Белоруссии (Гомельская губ.) в ночь на Купалу делали из соломы чучело Мары (Романов, 1912, с. 208). На Украине чучело называлось Иваном, хотя его могли одеть в женский наряд — повязать платком, украсить монистами (Малинка, 18986, с. 128—132). На русальской неделе во многих местах России сооружали чучело русалки, которое одевали во все белое и укладывали на носилки(Гринкова, 1947, с. 178—184).
Широко распространены были весенние обряды, связанные с изготовлением чучела Костромы, которая могла изображаться молодой девушкой в белых одеждах (Зеленин, 1916, с. 255). Примерно в те же сроки в различных районах России и Белоруссии сооружалось мужское чучело Ярилы с подчеркнутыми мужскими признаками. В игровых вариантах многих из перечисленных обрядов роли главных персонажей (например, Костромы, русалки) могли исполняться выбранными из числа участников подростками, которых наряжали соответствующим образом.
Ритуальный символ необязательно должен был иметь антропоморфный вид. По имеющимся сведениям, у белорусов на Купалу могла использоваться коровья или лошадиная голова, которую заблаговременно отыскивали, убирали цветами и венками (Шейн, 1887, с. 222). Наконец, в качестве символа праздника, например масленицы, могли использоваться вполне утилитарные предметы: жердь с берестяным кузовом или тележным колесом, бочка из-под дегтя, пучки соломы на шесте и некоторые другие вещи, приобретавшие ритуальный смысл.
Следует отметить, что само изготовление ритуального символа далеко не везде и не всегда получало обрядовое оформление, хотя о нем могут свидетельствовать, например, ограничения на состав участников. То обстоятельство, что чучела изготовляются в основном женщинами (ср. подчеркнутую роль “молодаек” в изготовлении чучела Масленицы), может служить косвенным указанием на параллель между изготовлением и рождением — в явном виде эта идея выражена только в украинском обряде рождения колодки. Основной операцией этого сюжетного хода является одевание. Чучело наряжают, и этот термин (как и само действие) является своеобразной цитатой из обрядов жизненного цикла, где они (и термин, и действие) являются ключевыми. Важным является собирание материала для изготовления общего символа из разных домов селения. В этом отношении изготовление праздничного символа обнаруживает подобие, например, изготовлению ритуального хлеба в свадебном обряде. И все же изготовление (рождение) символа акцентировано в меньшей степени, чем последующие действия.
2. Вынос ритуального символа. Приготовленное чучело Масленицы устанавливается на возвышении — чаще всего на горе, с которой катаются на санях. Здесь оно стоит до момента “проводов”. Во многих местах Масленицу катают на санях, носят по деревне, берут с собой на игрища. Например, в Калужской губ. девицы носят “куклу” по улице с четверга по воскресенье с прибаутками и “страданиями” (Шереметева, 1936, с. 108). Но основное внимание уделялось проводам масленицы, нередко носившим карнавальный характер. Масленичный поезд пародирует похоронное шествие. В некоторых местах для него изготовляли специальные повозки, сани или лодки. Чучело сопровождает, как правило, мужчина (старик), одетый в старую, вывороченную наизнанку одежду. Все атрибуты масленичного поезда (повозка или сани, упряжь) делаются либо из старья, либо из вещей, обычно не используемых для этой цели: на клячу вешаются коровьи колокольчики, упряжь делается из веревок и т. п. (Городцов, 1915, с. 20—21; Соколова, 1979, с. 30—31, и др.).
По материалам П. В. Шейна, в Калужской губ. Масленицу ведут, взяв ее под руки, из конца в конец деревни. Ее сопровождает баба, наряженная попом. Вместо ризы на нее надевают рогожу, а вместо кадила — привязанный к веревке “осметок”. Пройдя всю деревню, процессия поворачивает назад. На обратном пути “масленицу сажают на палки вместо носилок, накрывают ее пеленкой. Дошедши до конца деревни, процессия останавливается. Тут куклу-масленицу раздевают, разорвут и растреплют всю. Во время шествия с масленицей „поп", размахивая „кадилом", кричит „алилуя", а за ним кричит, шумит вся толпа—кто во что горазд: кто плачет, кто воет, кто хохочет и т. д.” (Шейн, 1898, с. 333).
В тех местах, где масленичные шествия совершались в течение нескольких дней, сюжет имел более развернутый характер. После “рождения” Масленицу вывозили (в пятницу) на санях, в которые впрягались три парня. Рядом с Масленицей стояла самая красивая и нарядная девушка. Чучело привозили на гору, откуда начиналось катание. На следующий день (в субботу) Масленицу снова вывозят на улицу, “но теперь уже в сани вместо парней впрягают лошадь, увешанную бубенцами, колокольчиками и украшенную разноцветными лентами. Вместе с „сударыней" опять садится девушка, но уже не одна, а с парнем, причем у парня в руках четверть водки и закуска (и то и другое покупают в складчину). За сани же, как и прежде, привязывают салазки, на которых попарно сидят девушки и „игровые" парни. Эта процессия с пением ездит по селу, причем парни пользуются всякой остановкой, чтобы выпить и закусить” (Максимов, 1903, с. 369). Не вызывает сомнения, что эта процессия имитирует свадебный поезд. И только на следующий день после “свадьбы” (в воскресенье) Масленицу хоронят. Таким образом, за несколько дней проигрывается полный ритуальный сценарий жизни.
Аналогичные процессы совершались и в конце других календарных праздников. В Витебской Белоруссии “в канун Купалы одну из девушек „ображаюць кустом", навешивая и опоясывая зеленью из трав, цветов, веток. В сопровождении толпы „куст" проходит всю деревню, земно кланяется каждому дому и тут же перевертывается на пятке три раза. Выйдя в чужое непременно поле, участники сжигают зелень и при пении и „скоках" через огонь проклинают „видьмаров" и волков, которые тогда же начинают испытывать мучительные боли и даже гинуць” (Никифоровский, 1897, с. 251).
В Воронежской обл. до 30-х годов нашего столетия совершался обряд вождения русалки. Его кульминация — вынос чучела за пределы селения, в ржаное поле. Вынос оформлялся по схеме похорон. Чучело, одетое во все белое и положенное на носилки, сопровождал “священник”, рясой которого служил напольный коврик, кадилом — стоптанный лапоть, а свечами — стебли тростника (Гринкова, 1947, с. 178). Во многих обрядах, включающих “вождение” и “проводы” того или иного персонажа, его символическое изображение изготовлялось именно для того, чтобы вынести за околицу и уничтожить в тот же день. Так поступали, например, с уже упоминавшейся фигурой Ивана (Купалы) в Черниговской губ. “Фигуру” делали утром. Днем она стояла на возвышении (на воротах), и около нее молодежь (девицы) скакала через крапиву, а к вечеру ее выносили к реке (Малинка, 18986, с. 132). Танцы, игры, шествия молодежи с чучелом в промежуток между его изготовлением и похоронами носили, как правило, подчеркнуто эротический характер и были насыщены свадебной символикой. Учитывая это (ср. выше о Масленице) , можно сказать, что в течение одного дня мифологический персонаж, воплощением которого является тот или иной символ, проходит все этапы ритуального порядка жизни от “рождения” до “смерти”.
3. Уничтожение ритуального символа. Этот сюжетный ход наиболее разработан и включает несколько важных для понимания ритуала линий, которые в принципе могут рассматриваться и как самостоятельные сюжетные единицы.
Приготовление костра. Формы уничтожения ритуального символа соответствуют основным формам погребения: сожжению, преданию земле, воде. Рассмотрим, пожалуй, наиболее распространенную — сожжение.
Костры, приуроченные к Новому году, масленице, дню Ивана Купалы имели ряд особенностей. Во-первых, они сооружались из старых, негодных вещей. Особую ценность для ритуального костра представляли старые колеса от телеги, которые водружались поверх собранных вещей или прикреплялись к шесту (дереву), вокруг которого раскладывался костер (Крачковский, 1874, с. 138; Шейн, 1887, с. 213; Соколова, 1973, с. 24; Лiс, 1974, с. 49; Толстая, 1978, с. 139).
Во-вторых, при сооружении ритуального костра опять-таки особое значение приобретала идея собирания материала. В роли своеобразных пайщиков выступали все домохозяева. Старые вещи специально сохранялись для этой цели. В принципе такие костры можно рассматривать в качестве способа ритуального уничтожения старых вещей. Ритуализация собирания вещей для костра отчетливо видна в описании подготовки к купальской ночи в Минской губ. “Распорядитель (урадник) велит молодежи собрать старый хлам со всей деревни. Когда соберут огромную кучу старой обуви, одежды, тряпья, луба и т. п., собирают телегу: лошадь берут у одного хозяина, колеса — у другого, тяжи — у третьего, оглобли — у четвертого, шкворень — у пятого. Составив полный убор, вывозят хлам в поле и складывают в одну кучу” (Крачковский, 1874, с. 132). Ритуализованный характер собирания материала для костра проявляется и в том, что вещи и дрова для него должны быть крадеными (Соколова, 1979, с. 23).
Если костер сооружается из старых вещей, то огонь для костра должен быть новым (живым, чистым). Обычно перед возжиганием нового огня во всем селении гасили старые огни. Новый огонь добывался старым способом — трением (Сержпутоускi, 1930, № 1071; ср.: Максимов, 1903, с. 208 и сл.; Громыко, 1975, с. 90).
Таким образом, ритуальный костер представлял собой такое сочетание старого и нового, в котором победу одерживает новое.
Борьба двух партий. Продолжим описание купальского обряда в Минской губ., сделанное Ю. Крачковским. Кучу старых вещей поджигают новым огнем и растягивают длинный костер. Распорядитель разводит участников: девушек — по одну сторону от костра, а парней — по другую. Сперва скачут девушки, и которая не перескочит, называется “ведьма”. На игрище приходит самая старая старуха за огнем. Ее караулят, чтобы она не унесла огонь. Как только она возьмет огонь, ее начинают гнать и хлестать полынью, пока “ведьма” — старуха — не скроется (Крачковский, 1874, с. 138; ср.: Чубинский, 1872, с. 198—199). Собственно, участниками обряда дублируется та же идея, воплощением которой является сам костер, в нем и происходит борьба между старым и новым.
Состязание двух групп типично для ритуалов рассматриваемого типа. Так, во время похорон Костромы во Владимирской губ. чучело приносили на берег реки или озера. “Здесь все сопровождавшие Кострому разделялись на две стороны. Одна, охранявшая чучело, становилась в кружок, молодцы и девицы кланялись Костроме и производили перед ней разные телодвижения. Другая сторона нападала внезапно на первую для похищения Костромы. Обе стороны вступали в борьбу. Как скоро захватывали чучело, то тотчас срывали с ней платье, перевязи, солому, топтали ногами и бросали в воду со смехом” (Сахаров, 1849, кн. 7, с. 90). Аналогичное противопоставление двух групп и борьбу между ними за обладание главным ритуальным символом можно видеть и в таких явно вырожденных формах, как кулачные бои или игры типа “взятие снежного городка” на масленицу.
“Раздел” или приобщение к новому. Введение противопоставления между двумя партиями естественно сочетается с делением пространства на две части, одна из которых символизирует старый, отживший мир, а другая — новый, ритуально чистый (ср. выше о вытягивании купальского костра в длину). Перепрыгивание через костер, вероятно, можно рассматривать не только как очищение, но и как ритуально предписанный способ перемещения из одного пространства в другое. Вместе с тем прикосновение к новому огню — своего рода подзарядка, получение своей доли жизненной силы. В этом смысле можно интерпретировать и такие широко распространенные действия, как разрывание чучела или дерева, разбрасывание его частей или остатков ритуального костра по полям. Происходит раздел между участниками и шире — жителями всего селения той силы, которую воплощает символ в его новом, преобразованном состоянии. Идеи приобщения и вместе с тем разделения символа, воплощающего новое состояние мира, новой совокупной доли, — эти идеи особенно явно прослеживаются в тех случаях, когда, например, чучело или обрядовое дерево делилось на части и уносилось участниками ритуала. Так поступали в некоторых районах Украины с гильцем, которое представляло Морену в купальском обряде (его разламывали, и каждая девушка уносила с собой веточку, которую бросала в огород, чтобы хорошо росли овощи, — Чубинский, 1872, с. 195). Аналогично обходились с чучелом Масленицы в Пензенской губ.: “Пугало, мастерски свитое, сплетенное и обернутое тряпьем, в один миг уничтожается малыми ребятами, которые затем возвращаются в село, неся в руках те или иные атрибуты Масленицы” (Н-лов, 1895, с. 124).
Очерченная в самом общем виде сюжетная схема календарного ритуала позволяет сформулировать несколько соображений, относящихся главным образом к плану содержания.
Начало нового периода является по сути дела продолжением ритуала, его второй частью, ориентированной на создание порядка, максимально приближенного к тому, который был в “первый раз”. Ситуация Начала воссоздается с помощью серии актуальных начал, первых действий, имеющих подчеркнуто ритуальный характер. Все явления, действия, поступки, совершаемые впервые в новый отрезок времени, приобретают высший семиотический статус.
Для уяснения семантики представляются существенными следующие моменты.
Из сказанного уже ясно, что первое меньше всего означает начало перечисления. Первый встречный, первый блин, первый гром и т. п. имеют не нумерологический (количественный) смысл, а качественный — им приписываются некие особые свойства, благодаря которым они выделяются из общего потока явлений. Отсюда вытекает и другая особенность: первое не обязательно образует пару с последним. Скорее, его коррелятом будет “все остальное”, принадлежащее этому же ряду.
Любое первое действие, предмет, явление обращено как к прошлому (к ситуации творения), так и к будущему: все последующие явления этого же ряда будут такими, каким было первое. На этом принципе основана так называемая “магия первого дня”: каким будет первый день, как его проведешь, таким будут и остальные дни — ср. практически повсеместно распространенные обычаи проводить первые дни в веселье, демонстрировать изобилие, одеваться в новую одежду и т. п. Первые дни Нового года определяют и характер погоды на весь год. В Белоруссии “первые четыре дня марта, по мнению некоторых селян, изображают вообще состояние погоды всего года: первое марта представляет собою как бы весну; второе — лето; третье — осень; четвертое — зиму; каковы эти дни, такова будет и соответствующая им пора года” (Крачковскии, 1874, с. 89—90).
Сакральность — определяющая черта первого. Сугубая сакральность первого проявляется, в частности, в его принципиальной несовместимости с бытом. Первое существует только в ритуальном контексте. Если в повседневной жизни возникает “незапланированная” ситуация с первым (например, первый гром), она сразу же приобретает ритуализованный характер (ср., например, предписание трясти во время первого грома дубовое дерево, “чтобы не хворать весь год” — Сержпутовский, 1907, с. 1; ср. также поверья о размыкании земли во время первого грома). В Минской губ. тому, кто первым увидел жаворонка, всей деревней выпекают хлеб, для того чтобы он в течение года говорил о том, что может случиться в деревне (Зеленин, 1914—1916, с. 686).
Первый сев, первый выгон скота, первая топка печи и другие вполне утилитарные действия приобретают обрядовый характер в соответствии с представлениями о мифологическом прецеденте. Показателен, например, набор запретов и предписаний, регулирующих первый сев. В этот день запрещалось что-либо давать в долг, помогать соседу; накануне сеятель должен был помыться в бане и одеться во все чистое; он не должен был иметь сношений с женой; в доме должна быть максимальная чистота; во время сева запрещалось съесть хотя бы несколько зерен и т. п. (Крачковский, 1874, с. 92—93; Громыко, 1975, с. 87). Сакрализация первого отчетливо видна в ритуализованных ситуациях с первым встречным. У первого встречного, если дети “не ведутся”, получают имя для новорожденного, его могут пригласить в кумовья; девушки у него спрашивают имя суженого; на похоронах ему дают дары от имени покойника и т. п. Особый смысл придается первому встречному и первому вошедшему в дом в первый день Нового года. В своих истоках обряды типа “полазник”, скорее всего, представляют собой гадание о том, кем окажется первый вошедший, — представителем Бога, подателем благ (счастья, доли) или образом несчастья. Но в любом случае полазник — представитель иного мира (ср. подчеркивание “чужести” полазника в некоторых традициях: добрым предзнаменованием является, если полазником оказывается еврей или цыган, — см.: Богатырев, 1934, с. 255—257 и др.).
С сакральностыо непосредственно связана еще одна особенность этой категории. Первое — доля богов и других представителей иного мира, оно не принадлежит человеку. Поэтому первые плоды, первины урожая, первые приготовленные продукты имеют четко обозначенную прагматику — они используются почти исключительно в качестве жертвы. Ср.: “Як печуть хлиб, так выймают первую хлибыну або кныш и ламают на чотыри кускы. Первый кусок кладут на передничне викно, другый — на чолове, третий — на причилкове, четвертый — на столи, а на полове викно не кладетьця. Парою з разломанного хлиба пышуюцца умерши души” (сл. Кругляковка Купянск. у. Харьк. губ. — Иванов, 1889, с. 56). В Сибири из первого хлеба первого помола выпекали сначала четыре небольших хлебца. Два из них клали в укромном месте во дворе со словами: “Вот, хозяин и хозяйка, вам хлеб и соль. Я вас люблю, и вы меня любите и скота моего любите; я вас настую (пестую. — А. Б.), а вы мою скотину настуйте, Чернуху мою, моего Карьку”. Два других хлеба уносили в подполье “под матку, в сухое место”. Там говорили: “Матушка суседушка, батюшка домовой, примите мои хлеб-соль. Я вас люблю, и вы меня любите и деток моих любите”, — и кланялись на все четыре угла (Громыко, 1975, с. 278).
К идее “первого” близка идея “нового”. Словом новь в России обозначалось зерно нового урожая, которое во время молотьбы раздают слепым, погоревшим, солдаткам (т. е. обездоленным). Этим же словом обозначается сбор хлеба нового урожая в пользу церкви (ср. в законе Моисея: “Начатки плодов земли твоей приноси в дом Господа Бога твоего”).
Характерно, что даже первые самостоятельные изделия ребенка (например, первую пряжу девочки) требовалось сжечь (т. е. принести в жертву). У белорусов исключение делалось “крыжам” (крестам), которые прячутся в “потаемныи” места, где их не могут топтать ни люди, ни животные (Никифоровский, 1897, с. 32).
Принадлежность первого, нового сфере иного, нечеловеческого, сакрального, подчеркивается особыми правилами обращения: хлеб полагается не резать, а ломать; новину (новую ткань) следует рвать и т. д.
К календарным вариантам преобразования старого в новое весьма близки так называемые окказиональные обряды, о которых необходимо сказать хотя бы несколько слов.
В принципе всякий ритуал можно рассматривать как преобразование некоторой кризисной ситуации в новую, оптимальную для существования данного коллектива, посредством серии контактов между “своим” и “чужим” (понимаемым в самом широком плане). С этой точки зрения кризисная (порождающая ритуал) ситуация является следствием нарушения равновесия между своим и чужим. В ритуале с помощью серии обменов утраченное равновесие восстанавливается, причем это восстановление является одновременно и преобразованием, которое чаще всего интерпретируется в традиционной ритуалогии как смерть — возрождение. Стратегия (и все остальные характеристики) ритуала будет существенно различаться в зависимости от того, какая из двух сторон, по мнению отправителей ритуала, “виновна” в нарушении условий “договора”.
В окказиональных ритуалах, связанных с эпидемиями и эпизоотиями, их причина чаще всего видится в том, что силы “чужого” нарушили границу и вторглись в мир человека. Есть и вторая причина: это стало возможным потому, что граница (и свой мир в целом) ослабла раньше срока по тем или иным причинам. Соответственно строится и ритуал. Во-первых, необходимо обнаружить то воплощение “чужого”, которое принесло с собой несчастье, и выдворить его за пределы своего мира. Во-вторых, следует обновить и усилить границу между своим и чужим. Первое реализуется, например, в изгнании “коровьей смерти”. Второе символически выражается в опахивании селения.
Опахивание совершалось в критическое время — около полуночи, т. е. на стыке старых и новых суток. В ритуале принимали участие девушки (в невинности которых не было сомнения) и старухи. Тем самым не только достигалось требование чистоты участников ритуала, но и моделировались две фазы, два состояния своего мира (старое и новое). Опахивание производилось либо в полной тишине (если оно было профилактическим), либо с шумом, пением особых песен, руганью, сквернословием, для того чтобы изгнать уже появившуюся Смерть. Во время опахивания иногда умерщвлялось какое-либо животное (обычно небольшое: петух, кошка, собака), которое объявлялось “коровьей смертью”. Вместе с павшей скотиной это животное зарывалось (часто живьем) за пределами поселения (см., например: Городцов, Броневский, 1897, с. 188; Ермолов, 1905, 3, с. 109; Журавлев, 1978, с. 71—94; Померанцева, 1982, с. 25—36).
Обряд опахивания является, по сути дела, воспроизведением основной операции, совершавшейся при основании поселения, когда плугом проводили борозду, ограничивая определенную площадь земли (Сумцов, 1890, с. 85—87). Под борозду зарывали горшки с хлебным зерном (Nowosielski, 1857, с. 156), причем есть основания полагать, что использовалось первое зерно урожая (ср. известную легенду об основании Рима: определение границ, проведение плугом борозды; сбрасывание в круглую яму (mundus) всего того, что символизировало концепцию человеческого мира — первины урожая, вино, оружие, руду и т. п. (Плутарх, 1961, с. 32). Ср. также случаи опахивания при закладке дома, встречавшиеся не только на Украине, но и, как указал А. Ф. Журавлев, в Пензенской губ. с показательной мотивировкой: “чтобы не заходили туда болезни” (Журавлев, 1978, с. 79).
Редкое свидетельство об отражении в ритуале опахивания у восточных славян близнечного культа (что характерно для других славянских традиций) есть у Ю. Крачковского и относится к Кобринскому у. Гродненской губ.: Опахивание должен совершать близнец на волах-близнецах, и все части сохи должны быть сделаны близнецом, “если что-нибудь, хотя малейшая палочка, относящаяся к сохе, будет заострена не близнецом, все дело тогда нужно считать погибшим” (Крачковский, 1873, с. 195—196). Тем самым Опахивание при эпидемиях и эпизоотиях служит своего рода отсылкой к “началу”, к той ситуации, в которой впервые были очерчены границы “своего”. Теперь, в критической ситуации, когда “своему” миру угрожает смерть, необходимо воспроизвести то, что было на этом месте “в первый раз” и обновить “свое”.
Нельзя не заметить, что в общих и принципиальных чертах эта схема совпадает со схемой ритуала творения, являясь частным и локальным вариантом последней (ср. роль близнецов в мифах о творении мира и основании городов). Таким образом, реконструкция концептуальной схемы обряда опахивания, совершавшегося при массовых заболеваниях и падежах скота, предполагает последовательность: ритуал опахивания — ритуал основания поселения — ритуал творения мира.
Другим вариантом (распространенным главным образом в Белоруссии) ритуального обновления “своего” является создание так называемых обыденных вещей — новины, холста, полотенца (ср. также древнерусские обыденные храмы) (Зеленин, 19116; Журавлев, 1978, с. 86—89). Обыденные вещи, как известно, создавались за один день, коллективно (каждая женщина выпрядает по одной нитке). Все этапы создания вещи, обычно растянутые во времени, должны быть выполнены в один день. Если, например, это было полотенце, то женщины всей деревни, собравшись в одном доме, должны были сначала напрясть нитки, затем выткать полотно, отбелить его и, наконец, вышить на нем узоры. Таким образом, обыденная вещь — идеально новая и чистая, не успевшая “состариться” в процессе изготовления. Она становилась воплощением идеи обновленной жизни, такой, какой она была в начале, когда не было повальной болезни. То обстоятельство, что, как свидетельствуют источники, ритуал исполнялся исключительно женщинами (ср., впрочем, параллельное изготовление мужчинами десятиконечного креста в некоторых районах Белоруссии), вероятно, говорит об особой “ответственности” женщин за подобного рода несчастья и о том, что мы имеем дело с “женским” вариантом ритуального обновления и очищения своего мира.
С той же идеей обновления и очищения связано и добывание ритуального огня с характерными его названиями: новый, живой, деревянный. Концептуальная схема ритуала творения проявляется и в этом случае. Исходная ситуация: огонь (как один из основных символов “своего”) потерял свои целительные и сакральные свойства, вследствие чего коллектив оказался под угрозой со стороны враждебных сил “чужого”. В ритуале (управляемом человеком процессе) указанная тенденция доводится до логического конца: в селении гасятся все огни (в печках и даже на божницах). И только после того, как старый огонь уничтожен, приступают к добыванию (вытиранию из дерева) нового огня, для чего используются определенные местной традицией породы дерева (например, можжевельник в большинстве районов Русского Севера). Новый огонь разносят по домам и от него же зажигают костры, сквозь которые прогоняется скот.
Таким образом, вытирание нового огня представляет собой еще один вариант ритуального преобразования старого (слабого, износившегося, потерявшего свою силу) бытия в новое, полное потенциальных сил и возможностей для благополучного существования коллектива. И, в сущности, неважно, какой из рассмотренных вариантов (или их комбинация) реализуется для достижения искомой цели. Различаясь в плане выражения, все они едины в своей глубинной семантике, общей с концепцией регулярного обновления мира в ритуале. Не случайно окказиональные обряды указанного типа могли стать “обетными” и органично вписывались в календарный цикл, не говоря уже о том, что такие операции, как возжигание костров от “деревянного” огня, входили в состав различных календарных ритуалов (ср. прежде всего купальские костры).
Подведем итоги. В первой части календарного ритуала, как правило, происходит десемиотизация мира: он лишается своего привычного облика, исчезают границы между своим и чужим, представители иного мира оказываются среди людей. Сами люди утрачивают свои основные характеристики — проявления их жизнедеятельности сводятся к минимуму. Воссоздается ситуация распада, точнее — неразличения, поскольку доминирует тенденция к разрушению обозначаемого и обозначающего. Второй мир (мир знаковой реальности) находится под угрозой исчезновения.
В этой критической для человека (и только для человека) ситуации им принимается единственно правильное решение: создание новой знаковой реальности, новой семиосферы. Эта задача может решаться (и на практике решалась) разными способами. Но при всем разнообразии вариантов (временных, локальных и др.) глубинная схема примерно одинакова.
На первом этапе создается форма — то, что по завершении процесса семиозиса станет обозначаемым. Ведущей является тема собирания, составления целого из разрозненных частей (собирание продуктов для главного ритуального блюда, материала для изготовления чучела, костра и т. д.). Материалу может придаваться различная форма. Более того, он может уже иметь определенную форму (ср. использование колес, снопов, сельскохозяйственных орудий, обуви, веников и других предметов). Однако чаще других проступает стремление придать материалу антропоморфный облик или выбрать форму, которая в той или иной мере ассоциируется с человеческим телом (вплоть до таких вариантов, как приготовление рождественской каши в горшке — одном из многочисленных аналогов тела).
Важный момент — придание создаваемому объекту свойств и признаков, не просто сходных с человеческими, но и превосходящих, нередко подчеркнуто гипертрофированных. Речь идет как о внешних признаках (мужских или женских), так и “внутренних” качествах и способностях — ср. хотя бы Масленицу, образ которой включает такие черты, как обжорство, пьянство и др. Вместе с тем такой объект может наделяться свойствами, характерными для персонажей или “реалий” иного мира, как в позитивном, так и в негативном вариантах (ср., с одной стороны, целебные свойства остатков рождественского хлеба, а с другой — зловредность купальской “ведьмы”). Демонстрация гипертрофированных или особенных способностей созданного объекта составляет, видимо, суть шествия или гуляний с ним.
Наконец, объект получает имя, обычно (но не обязательно) совпадающее с названием ритуала. И здесь проявляется тенденция к использованию личных имен (ср. наименования Масленицы Дуней, Авдотьей и другими именами). С приобретением имени возникает новая знаковая реальность—некий универсальный символ, характеризующий мир в его состоянии на данный момент.
Дальнейшие операции с этим символом, в частности те, которые обычно понимаются как его уничтожение (сожжение, разрывание, потопление, предание земле и т. п.), дают возможность нескольких интерпретаций.
Данный символ может пониматься как образ “состарившегося” мира и его уничтожение — естественный шаг для достижения нового состояния.
Если следовать мотивировкам “изнутри” традиции, то для некоторых зон (например, для Полесья) такие символы, как Купала, представляют собой воплощение нечистой силы, которую необходимо уничтожить и таким образом очистить свой мир (Толстая, Виноградова, 1990).
Наконец, в календарном символе можно видеть образ вновь создаваемого мира, освоение которого предполагает его ритуальный “раздел”. В таком случае мы имеем дело не с уничтожением, а с распределением, определением доли каждого из участников ритуала, в том числе и представителей иного мира. Космологическая тема особенно актуальна в связи с восприятием календарного символа как жертвы. Такие детали ритуала, как установка деревца (шеста, жерди) на возвышении (ср. постамент в масленичном обряде), подготовка жертвы (“человеческой”, растительной, животной), ее расчленение (сожжение, потопление), участие стариков-распорядителей и некоторые другие особенности, позволяют видеть в нем типичный ритуал принесения жертвы у мирового дерева, креационный характер которого достаточно очевиден (отождествление частей жертвы с элементами воссоздаваемой Вселенной). Жертва используется в качестве своего рода материала для новой символической Вселенной.
Комментарии (0)